Иван Толстой: В юности у меня был пятитомник “История царской тюрьмы” Михаила Николаевича Гернета. Когда я увидел его в букинистическом магазине, я с радостью на него накинулся, не зная, что меня ждет, но предвидя и фантазируя. Дело в том, что когда мне было лет 14-15, мои старшие братья и сестры носили из библиотеки Ленинградского Союза писателей тома историко-революционного журнала “Былое”. Они в них вычитывали что-то свое, народовольческое и эсэровское, а я читал про декабристов, то, что мне было в 14 лет интересно.
Потом мои интересы стали сдвигаться, поскольку я слышал всякие интересные имена: Егор Сазонов, Борис Савинков, Геся Гельфман, и это звучало экзотикой - получше, чем Рылеев и Бестужев. Еще какое-то время прошло, я стал ходить по букинистическим магазинам и вот увидел пятитомник “История царской тюрьмы”. Ну, я подумал, теперь все будет синхронизировано, упорядочено, и я свои сведения приведу в какую-то систему.
Стал я этот пятитомник читать, и ничего, кроме разочарования, у меня не было. Хотя он был издан в хрущевские годы, в начале шестидесятых, вроде бы оттепель и относительный либерализм, но в этом пятитомнике все было настолько вычищено и выхолощено, что просто диву я давался. Там не было Владимира Львовича Бурцева во всех пяти томах. Там не было не то, что Геси Гельфман, но вы не поверите, там не было Павла Елисеевича Щеголева. Вообще. Там же есть алфавитный указатель. К каждому из томов. И этих людей там не было.
О чем же писал Михаил Николаевич Гернет? А он писал очень интересную историю царской тюрьмы. Это было действительно захватывающее чтение. Всё на документах. Но почему это было выхолощено в какую-то определенную сторону, я не сразу понял. Ясно было, что надо было почистить всех народовольцев и всех эсэров. Не было таких движений, не было таких интенций, не было вот этой атмосферы в дореволюционной России: были предбольшевики, большевики и затем счастливые последствия.
Борис Беленкин: А народовольцев-то за что?
Иван Толстой: А за то же, за что их и запретили в середине 1930-х. К чему я клоню? Почему такое долгое предисловие? Потому что стоял и до сих пор стоит у меня этот пятитомник Гернета. И теперь, после того, как вы подарили мне некоторое время назад свою небольшую книжечку, она была настолько интересна и полна фактами, которых нет у Гернета, что я поставил ее прямо шестым томом к нему. И она стала такой промежуточной книжкой между Гернетом и “Архипелагом ГУЛаг».
А теперь я хотел задать вам вопрос. Ваша книжка имеет подзаголовок. Она основана на выставке, которая прошла в Москве. Это ее краткий каталог, у нее есть очень четкие хронологические рамки в подзаголовке. 25 октября 1917 года - 4 января 1918-го. Что означает верхняя дата, 4 января 1918 года?
Борис Беленкин: Ну, эта дата понятно, что обозначает, это канун разгона Учредительного собрания. Да, 5 января у нас единственный день работы единственного в истории России учреждения под названием Учредительное собрание. Разгон Учредительного собрания - это переломный момент в истории страны. И поскольку мне надо было чем-то ограничить себя, когда задумывалась эта выставка о первых арестах, то мне показалось, что 5 января закончилась довольно кратковременная, но все-таки некая эпоха. Вот и все.
Иван Толстой: На каком этапе у Ленина сотоварищи родилась идея немедленного и разящего подавления противника? Почему так быстро, так моментально, так скомпоновано и так сжато были арестованы их противники?
Борис Беленкин: Причин можно назвать несколько. Главная, наверное, та, что, захватив власть путем переворота в столице, встала, как и у любого захватившего власть (неважно, где - в Сан-Сальвадоре или в Конго)необходимость эту власть сохранить. У этих новых властителей отсутствовала наиважейшая вещь - легитимность, как всегда в таких случаях, а получить эту легитимность можно, собственно говоря, только одним путем, другой путь науке неизвестен.
Ну, и требования от арестантов подписывать на арестах требование их признать. Это немножко печально-комично.
Иван Толстой: В подворотне приставил дуло ко лбу: признаёшь ли ты мою законность?
Борис Беленкин: Абсолютно, да.
Иван Толстой: Я во многих источниках читал, что первым заключенным при советской власти был знаменитый журналист Владимир Львович Бурцев. Почему он?
Борис Беленкин: Знаете, тут был безусловно и элемент случайности, потому что хватать они начали отдельных персонажей. Если я не ошибаюсь, генерал-майор Багратуни был арестован или чуть до, или после Бурцева, и уж точно был задержан или арестован министр Прокопович. Но и его как-то выпустили, а потом уже в другой раз арестовали.
Ну, а Бурцев был для большевиков абсолютно генетическим врагом. Я не знаю, как ещё назвать. И ненависть друг к другу была, безусловно, очень сильная. Я не беру историю Владимира Львовича до четырнадцатого года. Это Шерлок Холмс в революции, разоблачение Азефа и в какой-то степени Малиновского. Он совершил странный подвиг в конце августа 1914года, перешел границу как патриот в начале мировой войны, как патриот России, и был арестован. Пришел и получил.
Но главная, конечно, причина - летом 1917 года, когда Бурцев стал одним из главных разоблачителей большевиков как не просто каких-то врагов отечества, а как агентов немецкого генерального штаба. Именно Бурцев выпускал вместе с Алексинским знаменитую газетку “Без лишних слов”, когда-то она была у меня в руках. Три выпуска, кажется, было, которая просто вся была посвящена вот этим вернувшимся через Германию большевикам-немецким шпионам. И, конечно, поскольку газетка эта выходила сразу же после июльских событий в Петрограде, то, естественно, рассматривалась большевиками как такая абсолютно гнусная, подлая не просто клевета, а такие публичные доносы, и так далее. Безусловно, Владимир Львович не мог не попасться к ним в руки.
Иван Толстой: А были ли основания у Бурцева утверждать, что большевики получали немецкие деньги и что русская революция совершена на них? Насколько серьезно говорить об этом не в пылу революционной полемики?
Борис Беленкин: Ну, вы знаете, я без всякой полемики скажу, что разговор этот имеет, безусловно, более чем академический характер. Если взять меня, как человека, увлекавшегося историей больше всего в жизни именно семнадцатого года(я являюсь большим поклонником Сергея Мельгунова и его небольшой книжки “Золотой немецкий ключ большевиков»), то в логике обвинителям большевиков не откажешь. Логика абсолютно нормальная. Безусловно, мы прекрасно понимаем, что даже бы если бы не было в буквальном виде золотых червонцев в кармане у Ленина, то во всяком случае немецкими денежками не брезговали и другие. Пускай Парвус не был в ту секунду, в тот момент так близок к большевикам, но зато были такие деятели, как Ганецкий, Козловский, которые, безусловно, были связаны заметной ниточкой с этими немецкими деньгами.
Потом, летом, весной, осенью колоссальные деньги тратились большевиками на всяческие массовым тиражом выходившие “окопные правды” и тому подобную пропаганду, - пропаганду, как мы сегодня знаем, имевшую ключевое значение, она всегда имеет, к сожалению, ключевое значение для обывателя. И мы понимаем, что деньги, которые тратились на всю эту пропаганду, безусловно требовали большого расследования, откуда эти деньги. А после 25 октября это расследование уже не просто не могло проводиться, оно было невозможно ни в каких смыслах.
Поэтому я считаю, что разговор о немецких деньгах, прямо ли они попадали, косвенно и попадали ли вообще, для меня не имеет значения. Для меня имеет значение, что этот разговор был, он был фактом истории. Этот разговор проверялся и этот разговор поддерживался не только журналистом Бурцевым, который вряд ли имел что-то убедительное. Мы знаем, что он имел какие-то свидетельства пленных, но Бог с ним. Но то, что это дало основание на самом деле серьезнейшему историку и исследователю Мельгунову этот вопрос поднять, для меня это важно, он остается навсегда.
Из каталога выставки "Первые аресты:
Первый арестованный — Владимир Бурцев.
С началом Первой мировой войны он вернулся в Россию, был арестован на границе. В январе 1915 за ряд довоенных публикаций приговорен к ссылке, которую отбывал в Туруханском крае.
После Февральской революции участвовал в разборе уцелевших материалов Охранного отделения и вновь стал издавать журнал «Былое» и газету «Общее дело». После июльских событий выступил с резкой критикой большевиков, в том числе связывая их с немецкой агентурой.
Арестован вечером 25 октября 1917. Сидел в «Крестах» и Трубецком бастионе Петропавловской крепости. В тюрьме попросил поместить его в камеру рядом с камерой царского министра внутренних дел С.П. Белецкого и перестукивался с ним, чтобы получить сведения о его прежней деятельности. Объявлял голодовку.
Бурцев, увлеченный беседами с Белецким, не пожелал воспользоваться свободой
Доктор Иван Манухин вспоминал: «Бурцев, увлеченный беседами с Белецким, не пожелал воспользоваться свободой, которую новая власть ему предоставила, и когда Белецкого перевели в больницу «Крестов», он просил перевести его туда же. Там они содержались в одной палате и даже лежали на смежных койках».
Освобожден Бурцев был 18 февраля 1918 года по распоряжению наркома юстиции левого эсера И.З. Штейнберга.
Иван Толстой: Я хотел теперь спросить вас о жестокости революции, о жестокости заключения. Вот читаешь, например, воспоминания Анны Вырубовой, фрейлины, знаменитой фигуры, вокруг которой столько всего наговорено, наклеветано, и так далее. Но реальные ее воспоминания, самая ее первая книжка 1923 года (эта книжка действительно была ею написана, выпущена сперва за границей, в Европе, в Берлине и в Париже, в периодике и отдельным изданием, - так вот, Анна Александровна пишет, что арестована она была, естественно, при Временном правительстве.
И нравы при Временном правительстве в Петропавловской крепости были таковы, что охрана, солдаты всячески издевались над нею. Никаких большевиков еще даже в прогнозе не было. В нее плевали, в лицо плевали ей. С нее охранник грубо, рывком сорвал золотую цепочку, так что поранил ей шею. Ей отказывали в самых нормальных человеческих просьбах. Она просила вторую подушку, потому что у нее голова затекала, очень трудно было спать. Смеялись в ответ на все эти просьбы. То есть унижение было совершенно невероятное. Повторяю, это Временное правительство. Только что был еще царь и царские порядки в тюрьмах.
Потом пришли большевики. И читатель, и мы всё спихиваем на большевиков, все отвратительности, все гадости тюремного режима. В целом, когда началось озлобление, когда начался упадок дисциплины, элементарной этики тюремной, уважения к заключенному? Когда началось всё это зло? И с чем оно было связано?
Зло началось сразу же после или в победные дни Февральской революции
Борис Беленкин: Ну, зло, безусловно, началось сразу же после или в победные дни Февральской революции. А это была революция, безусловно, тут нельзя, в отличие от событий октября, это слово выбрасывать, ни в коем случае нельзя. Безусловно, эксцессы.
Безусловно, революционный характер. Мы знаем, что творилось во флоте, Балтийском флоте, - убийство адмирала Непенина и не только. Первыми начались эксцессы на флоте. Затем были эксцессы против полицейских на улицах Петрограда, полицейских участках, которые захватывались, громились, поджигались революционной толпой. Далее эксцессы в армии на фронте и в прифронтовых полосах. Мы это всё знаем, и в литературе это есть, и факты, и так далее, там убийство комиссара Линде, и т.д., и т.п.
Эти люди были жертвами толпы. А что такое толпа? Солдатская, либо группа охранников. Люди толпы - это люди, в том числе, питающиеся пропагандой. А для человека неграмотного пропагандой являются слухи. Такой устный интернет.
Кто такая Вырубова? Кто она есть? Она есть любовница Распутина. Она ближайший человек к немецкой шпионке императрице Александре Федоровне.
Мы понимаем, что к историческому лицу Вырубовой или императрицы все это не имеет никакого отношения. Императрица, мы прекрасно знаем, была абсолютно патриотичной особой, совершенной ура-патриоткой в жизни. То, что слухи с ней сделали, - ее убили, так сказать, эту фигуру. Попади Александра Федоровна, не быв охраняемой со своим мужем и детьми тогда, специально назначенной охраной Временного правительства, в руки посторонних людей, её ожидал бы безусловно самосуд и растерзание. Что уж говорить про Вырубову, кажется, женщину немножко даже инвалидного склада, у нее какие-то были дефекты природные, хромала, я не помню, это не моя область.
К ней замечательно отнеслась судьба: она осталась жива
Безусловно, она была жертвой вот этого устного интернета, где роль ее была просто однозначна. Там не было нюансов никаких. Поэтому, когда она попалась или кто-то ей подобный попадался в руки толпы…
Безусловно, судьба ее хранила. Почему? К ней замечательно отнеслась судьба: она осталась жива.
Поэтому эксцессы весны и лета 1917года - это безусловно эксцессы, издержки любой революции.
Иван Толстой: Забавно, что Чрезвычайная комиссия, которая расследовала преступления царского режима по должности (та, при которой работал Щеголев и потом заграбастал себе все эти документы, увез к себе на квартиру и издал знаменитый семитомник), так вот, эта комиссия провела расследование, индивидуальное, гинекологическое расследование Вырубовой и установила, что она была девственницей.
Борис Беленкин: На это я и намекал, да.
Иван Толстой: Движемся дальше по пути большевистских ужасов. Есть такой момент противоречия в арестах того времени: почему политические заключённые осени 1917 года пробыли в заключении так недолго? И многих по весне 1918-го года начали выпускать. Например, того же заключенного номер один Владимира Львовича Бурцева. Почему его отпустили? Выпустили за границу? Немножко логика непонятна. И не только его, но и Прокоповича и прочих. Что за политика была у большевиков тогда?
Борис Беленкин: Причин освобождения бывало несколько. Первая причина - как и ареста, так и выпуска на свободу - это Учредительное собрание. Вторая причина - это денежный взнос, например, за человека, абсолютно к политике не имевшего никакого отношения: банкира и музыканта-любителя Вышнеградского отпустили за 100 000 рублей.
Кишкин стоил всего 3 000 рублей. То есть не брезговали ничем. Затем- переговоры с немцами. Дело все в том, что велись переговоры с немцами. Переговоры с немцами начались на самом деле, конечно, гораздо раньше Брест-Литовского мира. Безусловно, там были свои нюансы. Например, арестовывалось довольно мало военных. Вот военных было немного. И, соответственно, выпускались: могут пригодиться.
С ноября 1917 года офицеры проявляли полную лояльность и политическую индифферентность
Сразу же в скобках скажу совершенно крамольную вещь. Почему военных не так было много? Со стороны военных(офицеров, офицерского корпуса) была массовая либо полная политическая индифферентность, либо даже, мы можем так сказать, лояльность. Она была массовая абсолютно. Вот это не любят, не принято вспоминать, что с ноября 1917 года офицеры, особенно это было заметно по Москве, проявляли полную лояльность и политическую индифферентность.
Теперь, почему отпускали? Отпускали по причине полной перегруженности, неготовности мест заключения. Аресты носили же массовый характер. Мы говорим в первую очередь о Петрограде. Мы не знаем, мы очень плохо понимаем, что творилось в Москве, а уж имен мы вообще можем назвать единицы, а по стране тем более. Но в Петрограде была абсолютная неготовность тогдашних мест заключения к приему и к длительному содержанию заключенных. Это первое.
Второе - разгрузка Петрограда. С января началась разгрузка Петрограда от всего, в том числе и от тюрем. Закончившаяся, как мы помним, переездом столицы в Москву. Это было очень важным фактором.
Следующий важный фактор -это создание коалиционного правительства с левыми эсэрами. И левые эсэры, безусловно, стали настаивать на освобождении тех, кого бы большевики не выпустили никогда. Например, Авксентьев. Чего его выпускать вообще? На штык поднял и выкинул его. Тут вообще разговора быть не может. А он был выпущен в феврале 1918-го.
Бурцева хотя бы держали до конца. До конца держали некоторых членов Временного правительства. А знаковая фигура –Пуришкевич - вообще прошел через суд. Его приговорили к трем годам каторжных работ, но поскольку каторги в Петрограде было немного в то время(а прямо скажем -ни одной), то он выполнял по-своему свой каторжный труд: в Петропавловской крепости топил печи. Комично - не комично, но так. Его освободили в апреле. В апреле еще освободили Пальчинского.
Но главная причина, почему же все-таки освободили и этих, спросите вы. Я вижу, Иван, в ваших глазах вопрос. Это моя точка зрения.
Не было к весне 1918 года особо массового сопротивления большевикам
Не было к весне 1918 года особо массового сопротивления большевикам. Его не было. Мы с вами посмеялись по поводу вопроса "признаёте ли вы советскую власть", де-факто отсутствие сопротивления означало молчаливое признание, с точки зрения большевиков, советской власти.
Первый героический Ледяной поход на серьезное сопротивление никак не тянет. Поэтому на этом фоне освобождение, разгрузка петроградских тюрем, не буду говорить, что под ноль, но почти под ноль, оно объяснимо вот такими суммами факторов.
Я ещё не сказал об экономическом кризисе, который ударил так по большевикам, что какие там содержать ещё тюрьмы! Но это уже другой разговор.
Из воспоминаний Софьи Владимировны Паниной «На петербургской окраине».
В тюрьму меня привезли около полуночи. В жарко натопленной, еле освещенной и прокуренной канцелярии тюрьмы дремал старый письмоводитель. Окурки папирос, разбросанные по всему полу, точно живые сбегались и сгущались около раскаленной железной печурки; пустые и недопитые стаканы чая громоздились на столах и подоконниках. Моя военная охрана покинула нас, сдав меня старому письмоводителю, воистину гоголевских времен. Едва очнувшись от сладкой дремы, распаренный и скучающий, он, не поднимая глаз, притянул к себе толстую реестровую книгу, взял перо в руки и приступил к исполнению своих обязанностей.
- Ваша фамилия.
- Панина, Софья Владимировна.
- Звание.
- Графиня.
Глаза отрываются от бумаги и с удивлением впервые глядят на меня поверх железного ободка очков. Большие, добрые, голубые глаза.
- Ваше занятие.
- Товарищ министра народного просвещения.
Пауза.
- Садитесь, пожалуйста.
Он сам встает, длинный и тощий, и передает мня в ведение вошедшей тюремной надзирательницы, которая должна отвести меня в камеру.
- Боже мой, Боже мой, и что же это еще будет! — хватается за голову надзирательница.
- Что же вас удивляет? — спрашиваю я.
- Да разве мы не слышали про Народный Дом!
Дверь одиночной камеры захлопывается за мной.
—Софья Владимировна, это вы? — В окошечко моей одиночной камеры в первое же утро моего заключения заглядывает молодое женское лицо. Это одна из уголовных, которые по очереди убирают камеры, коридоры и лестницы тюрьмы, приносят нам пищу и исполняют разные работы по тюрьме.
—Я. А вы кто?
—Да Нюша, Нюша Евсеева, не помните? А я часто бывала у вас в Народном доме, картины смотрела, музыку слушала. Да где вам всех нас помнить! А я вас хорошо помню. Господи Боже мой, и за что же они, ироды, вас сюда посадили?
—А вы, Нюша, почему здесь?
Следует путаный и очень невразумительный рассказ о какой-то краже, причем у нас обеих немедленно же устанавливается убеждение в нашей общей невиновности и в нашей солидарности против общего врага.
Иван Толстой: Борис, а как проходила эта выставка в Москве в 2017 году? Меня интересует реакция на нее посетителей. Принесла ли эта выставка какой-то новый информационный поток или хотя бы ручеек чего-то? Откликнулись ли какие-то люди, появилось ли что-то интересное для вас как для историка 1917 года?
Борис Беленкин: Основной интерес был, безусловно, - момент открытия. Открытие было не просто формальным, там прозвучало очень много вещей, для меня принципиально важных. Это вживую исполненный фрагмент из четвертой симфонии Вышнеградского, написанной в Петропавловской крепости. Никогда прежде ее не исполняли. Ноты можно было найти в интернете, это было не так сложно, а вот исполнили впервые. Для меня было очень важно продемонстрировать находки в нашем архиве, например, странички из перекидного календаря 1917 года. Вы видели - вот в этой брошюрке они были.
Она получилась на 98% петроградской выставкой
А вообще, признаюсь, я в некотором шоке: эта выставка не заинтересовала ни моих коллег, никого в Санкт-Петербурге. Для меня, сразу же доношу, это шок полный. Для меня, как для любого москвича, ну что для меня Санкт-Петербург? Это далеко, холодно, болото, крысы, и так далее. Но она получилась на 98% петроградской выставкой. Это о петроградских тюрьмах. И для меня это, конечно, скажу честно, было некоторым шоком. Её можно было повторить где угодно, сделать уличной, сделать в помещении Петропавловской крепости. В ней нет ничего, скажем, антипутинского или антирежимного, и так далее, - ну, да, кроме фигуранта Терещенко, который, приехав летом в Одессу, как бы признал Одессу украинским городом. Вот кроме этой детали, никак придраться к этой выставке было невозможно. Там замечательные люди, там государственные мужи, там все что угодно - от антисемита Пуришкевича до государственного мужа Брамсона Леонтия Моисеевича. Все что вы хотите. Но Петроградская выставка прошла в Москве. Она продержалась несколько месяцев.
Для меня важнее то, что находится за скобками этого вопроса и ответа, - что эта выставка была абсолютным открытием для того, кто ее придумал, а именно для меня. Она была полным открытием, когда я думал, что откроем на недельку, вспомним членов Временного правительства, арестованных этими гадами, ну еще двух-трех человек.
Я понимал, мы вскроем и расскажем. Но оказалось, что это выставка на сотни персонажей, и единственное, почему в ней не было сотни, секрет простой: лиц не было. Я не мог найти фотографии. Там были те, около шестидесяти человек, чьи фотографии я мог найти. Она была обязательно с лицами. Были плохие и чудовищные фотографии, были блестящие. Все мы их усреднили.
Люди, думаю, в шоке, говорят: "Какие первые?" Ну, если бы мы делали выставку о красном терроре, да? Ух, тут бы не просто вам с Фанни Каплан, мы бы тут вам таких княгинь, таких людей вспомнили, вплоть до великих князей.
Про красный террор понятно, про террор эпохи гражданской войны ясно. Но что такое “первые”? Ну, посадили людей на недельку, на 4 месяца. Ну, месяцок он посидел. Вы понимаете? И мне-то казалось, что эта выставка очень злободневная, что когда-нибудь будет такая же выставка про первых арестованных после Болотной площади, после начала войны против Украины, да, арестовывали, их тоже выпускали. Не всем давали сразу же три, четыре, пять, шесть, семь, 15 лет и так далее.
Через неделю, я помню, наша коллега, девушка, которую арестовали еще до войны в Украине, до, я имею в виду, полномасштабного события, я помню, как она вышла, неделю отсидев в тюрьме. Может быть, это и было мне таким вдохновением. Вот она неделю отсидела и был ее рассказ, рассказ о санитарии, о том, как женщине чувствовать, когда вообще оказываешься в условиях полной, так сказать, гигиенической несвободы.
И вот эта неделя на нее произвела впечатление - и на всех других, она была в числе сотен задержанных. Это безусловно люди достойные, может быть, эта неделя вообще тебе на всю жизнь голову сломала, на твоем мире всю жизнь будет это сказываться, всего лишь одна неделька.
Из воспоминаний Владимира Дмитриевича Набокова:
Заключение наше в Смольном продолжалось пять дней. Все эти пять дней мы провели в узкой, низенькой, тесной комнатке, в которую приходилось подниматься по лесенке, ведущей из нижнего коридора. Нас было человек 12-15: точно не помню. Человека 4-5 уходили ночевать в другую камеру. «Среди присутствовавших» припоминаю: Авинова, Брамсона, бар. Нольде, Вишняка, Гронского, двух членов Государственной Думы (одного октябриста, другого — мирнообновленца [прогрессиста], фамилии их мною совершенно позабыты), редактора известий комиссии, Добраницкого и трех солдат, представителей фронта, В.М. Гессена, не арестованного вместе с нами, но явившегося добровольно, севшего под арест, пробывшего с нами сутки (кажется) и чуть ли не насильственно удаленного на второй день.
В первый день нам было очень неважно. В комнате были деревянные лавки, стулья, две скверных постели, на которых спали наши два старших сочлена — члены Госуд. Думы, больше ничего. Я спал на узенькой деревянной лавке. Вишняк — на столе. Ни белья, ни тюфяков нам не дали. О пище или хотя бы о чае тоже в первый день не было и речи, и если бы жена бар. Нольде не принесла провизии (она первая узнала о случившемся и успела кое-что собрать), мы бы оставались голодными. Со второго дня все наладилось, мы стали обедать в общей столовой, семьи приносили обильную провизию, появились походные кровати, белье, принесли еще два-три тюфяка, — и мы провели остальные дни очень весело и оживленно. Единственное, что нас смущало, была полная неопределенность нашей судьбы и грозящая нам перспектива быть отправленными в «Кресты».
Допрашивали нас в первый уже вечер, допрос производился неким Красиковым, — присяжным поверенным последнего разбора, — и неизменно заключал в себе вопрос, на который мы неизменно отвечали отрицательно: «Признаете ли вы власть Совета народных комиссаров?» Я, в конце допроса, категорически поставил вопрос: какая причина нашего ареста? И получил ответ: «непризнание власти народных комиссаров».
Борис Беленкин: И я подумал, что эта выставка очень важна. Вспомнить этих первых, которые своим социальным срезом, затем последующей судьбой, они, собственно говоря, покажут, проиллюстрируют, а то и объяснят, что потом будет не только с ними, а с нами потом будет. Будут и Соловки, и расстрелы, и большой террор. Они попадут или умрут в эмиграции или будут лежать в лучшем случае на Сен-Женевьев-де-Буа. И мне казалось, что вот эта вещь очень многозначительна, очень важна, но люди как-то подумали: что такое первый? Ничего такого особого нету.
Иван Толстой: Борис, вот теперь волей политического хода истории вы оказались за границей. Если бы сейчас вам предстояло устроить подобную выставку, возможно ли было бы повторение? Хватит (я не про помещения, помещение найдем), материалов хватит?
Борис Беленкин: Ну, с материалами, особенно с фотографиями, графикой, с иконографией будет довольно сложно, потому что у этих материалов есть некие владельцы. А найти фотографии здесь даже будет легче, - портреты Терещенко, графини Паниной, и так далее. Ну, естественно, мы с вами найдём и не только их. Безусловно, есть фотохранилища прекрасные.
Просто я бы эту выставку не погнушался как-то соединить, не знаю, как это сказать, фоном не фоном, соединить с судьбами сегодняшними, с жертвами массовых репрессий. Не таких массовых, как они были впоследствии у большевиков в разные периоды, но, тем не менее, репрессии вполне массовые и местами просто неприлично напоминающие, как говорится, рифмующиеся, перекликающиеся с теми первыми арестами.